http://www.sem40.ru/famous2/m956.shtml

The younger Sixtier

Младшая шестидесятница

Людмила Улицкая - один из самых читаемых наших писателей. Когда лет девять назад она появилась на литературном горизонте, ее поспешили снисходительно определить по разряду женской прозы. Нынешний Букер, полученный за роман "Казус Кукоцкого", кажется, наконец, окончательно утвердил ее равноправное место в современном литературном процессе. Сама же она к очевидному сегодня лидерству женщин-писателей относится без всякого пафоса.

"Все дело в том, что женщины в культуре появились только в начале ХХ века. До того они просто не имели образования, рожали детей и варили суп. Как творческая группа мы живем всего сто лет и проходим стартовый период. Подождите, будут и великие композиторы-женщины, и художники, и шедевры... Поговорим на эту тему через двести - триста лет".

Что ж, мы послушно эту тему обошли и стали задавать вопросы, на которые можно ответить уже сегодня.

- Как преломляется ваша биография в ваших произведениях? Могли бы вы вслед за Флобером, сказавшим: "Мадам Бовари - это я", повторить: Медея, Сонечка, Кукоцкий - это я?
- Какую роль в становлении вашей личности сыграла семья?
- Кому вы наследуете? Не хотелось бы от чего-то отречься?
- Насколько ваше образование биолога и профессия генетика диктуют вам взгляд на мир?


- Работа над романом "Казус Кукоцкого" была для меня дико тяжелой. Я - не человек длинных дистанций. И, если по честному, мой формат - двадцать три страницы. Вот расстояние, которое я хорошо прохожу, размер, в котором существую естественно. Большие формы, в некотором смысле, вынужденные для меня.

Это, конечно, состояние длительной, тяжелой беременности, как будто сразу пятерых детей носишь. Ведь кроме того что в книге сохранилось, было же огромное количество всего, что туда не вошло, осталось материалом, из которого она строилась.

В романе масса биографических вещей и масса вещей, связанных с жизнью близких мне людей. Скажем, сам Кукоцкий - из реально живших на свете людей. Был такой доктор Павел Алексеевич Гузиков. Я и назвала героя его именем. Многие ситуации его биографии взяты из рассказов моей подруги Иры Уваровой. Это ее отчим. Человек, которого она очень любила.

Кроме Павла Алексеевича, было еще несколько реально существовавших знакомых врачей, чьи черты соединились в Кукоцком, они прошли через наш дом. Моя мама была биохимиком, но работала всю жизнь в медицинских учреждениях. В каком-то смысле мне хотелось увековечить этот уникальный человеческий тип. Он существует. И я думаю, что все мы, хоть единожды в жизни, сталкивались с такими людьми. Людьми служения. Причем этот человеческий тип, способный последовательно прожить всю жизнь, служа делу, для меня очень привлекателен.

Я встречаю таких людей по сей день. Не обязательно - врачей. Им всегда очень трудно, они производят на окружающих впечатление сдвинутых, странных немножко, иногда даже сумасшедших. А для меня они - украшение жизни.

Когда вы спрашиваете, что диктует сегодня норму поведения, то, наверное, отвечать на такой вопрос лучше социопсихологу. Он бы много чего мог сказать. А моя колокольня житейская. И, глядя с нее, должна сказать, что мне повезло. Я - из хорошей семьи. Меня с детства окружали порядочные люди. Образцом в доме была бабушка, исповедовавшая некую особую религию - религию порядочного человека. Я не могу определить ее зоны. То, что в нее входит большая часть 10 заповедей, - несомненно. Выбрасываем заповедь о святости субботы - работала бабушка все 7 дней недели, иногда и по ночам. Кому-то покажется смешным, но, оставив на первых номерах "возлюби ближнего", "не убий", "не укради", я где-то на четвертое место поставлю: "а на столе должна быть скатерть" - не должно есть на клеенке. Бабушка, например, никогда не выходила на коммунальную кухню в халате, считая, что это неправильно. Такова была ее норма. И я ее усвоила.

Набор бабушкиных жизненных принципов был довольно прихотлив. Высокие нравственные позиции самоочевидны. Но я чрезвычайно дорожу вот этими маленькими "законами", по которым сам человек живет, которые он сам выдвигает.

Мне не трудно отвечать на вопрос, откуда я: я из своей семьи. Оба мои деда сидели. Тот, что по материнской линии, в 17-м году бросил юридический факультет Московского университета. Всю свою жизнь он работал кем-то типа хозяйственного директора завода. Сегодня подобная должность называется бизнес-администрейшн. И сажали его не один раз. Все его статьи были уголовного характера.

Другой мой дед отсидел 17 лет. Он был, видимо, человеком более образованным, интеллигентным, он - автор двух книг, одна по советской демографии, а вторая - по теории музыки.

Несколько лет тому назад я встретила на вернисаже одного пожилого человека с бородой, который, подойдя, спросил, какое ко мне имеет отношение Яков Самуилович Улицкий? Узнав, что это мой дед, он рассказал, что сидел с ним в 49-м году в одной камере на Лубянке. "Он преподавал нам французский язык и французскую литературу". Я усомнилась, потому что дед знал немецкий и английский. У меня сохранились его записные книжки. "Нет-нет, нам он преподавал французский". Значит, он еще успел выучить французский. Видимо, в другой камере.

Я его видела один раз в жизни, когда он ехал после освобождения в ссылку, в Тверь, где вскоре и умер в 56-м году.

Дед был марксист. У меня дома хранится книжка "Империализм и эмпириокритицизм", где на полях - "Ха-ха! NB. Он же не понимает Маркса". Видно, с Лениным расходился.

Жена его, Мария Петровна, была человеком артистическим. Образование полкласса, но тем не менее в 11-м году поступила 16-летней девочкой в труппу Саратовского драматического театра, значит, еврейская девочка с Подола по крайней мере хорошо говорила по-русски. Позже она преподавала в киевской консерватории ритмику, пластику в духе Айседоры Дункан и системы Далькроз. Когда мужа посадили, жизнь сломалась. Она была классическая арбатская старушка. Супер. Ходила в ситцевом костюмчике, худенькая, с заколочками. Возвышенная до ужаса. И дико запуганная.

Из ее рук я получила Фрейда, Библию, Муратова. Но при этом она шепотом говорила: "Люсь, пойди купи мне бутылку молока", - и становилась на середину комнаты. Боялась соседей, которые подслушивали.

А вот родители были нормальной техинтеллигенцией. На обеденном столе всегда с одной стороны стояли кастрюльки, с другой - была разложена чья-то недописанная диссертация.

С советской властью отношения в семье сложились совершенно определенные. Было ясно, что эта власть враждебная. Потому я не человек перестройки в том смысле, что мне перестраивать оказалось нечего.

Путь в университет был предопределен, так как наука оставалась относительно свободной зоной жизни. Для людей послевоенного поколения это считалось единственно достойным занятием.

Я - генетик. До моего курса образование было еще лысенковское. А к нам пришли потрясающие педагоги, которые вернулись из всех ссылок. Приезжали читать лекции Тимофеев-Ресовский, Гольдфарб, Сос Исакович Алиханян читал генетику микроорганизмов, Николай Иосифович Шапиро - радиационную генетику. Это были еще довоенные специалисты. А довоенная генетика была очень сильной. Было очень интересное учение и замечательное распределение. Я попала в Институт общей генетики. Через два года всю нашу лабораторию закрыли, потому что нашли у меня запрещенное чтение. Это самиздатское дело для нас очень хорошо кончилось. Нас просто выгнали с работы. Арестовали не меня, а мою пишущую машинку. Это было на удивление удачное решение. Я девять лет не работала. Вернуться в науку было невозможно, я отстала, во-первых. А во-вторых...

Романтический период в истории науки закончился. Я совершенно уверена, что дешевые источники электроэнергии давно уже разработаны и разработки эти заперты в сейфах нефтяных королей. Убеждена, сегодня наука так работает, что этого не могут не сделать. Слишком близко лежит. Но до тех пор, пока последнюю каплю нефти не сожгут, такие разработки не выпустят из сейфа, им не нужен передел денег, мира, власти, влияния.

Когда мы были молоды, то не связывали науку, свою деятельность с бешеными деньгами, которые стоят за открытиями.

Медицина тоже зашла в чудовищный тупик. Практически за деньги можно купить еще 30 лет жизни. За большие деньги. А в Индии в то же время дети умирают от дизентерии, потому что нет не то что антибиотиков, а простой марганцовки. Проблемы-то кошмарные и уже не научные. 30 лет назад нам не приходило в голову то, как наука переплетается с проблемами нравственными.

Атомная бомба была первым намеком, мы немножко чухнулись. А сейчас очевидно, что любая область науки - та же самая атомная бомба.


- В России традиционно противостояние "художник - власть". Как вы соотноситесь с этой традицией?
- Есть ли для вас в литературе запретные темы?
- Судя по роману "Казус Кукоцкого", вас не отнесешь к закостенелым материалистам. Говорят, вы "сновид". Какие сны вы видите, как их трактуете?



- Для меня вопрос взаимоотношений с властью в некотором смысле вопрос решенный. Между государством и человеком всегда есть зона напряжения, зона борьбы. Во все времена государство стремилось отобрать у человека некоторую долю его свободы, посягало на его личность. Человек, уворачиваясь, пытается сохранить побольше себя.

К слову, когда первый раз попала в Рим, то очень остро ощутила, что такое мощь государства. Приближаешься к этим развалинам и понимаешь: так вот оно что. Жуткая машина.

Все мои симпатии, мое сочувствие, конечно, на стороне частного человека. Безусловно. Тут нет вопросов. Пусть кто-то другой защищает государство и думает о том, как отрегулировать взаимоотношения между обществом и государством, как сделать так, чтобы государство отвечало интересам общества, чтобы оно лучше работало.

Понимаю, сейчас неминуемо будет задан вопрос об отношении к Путину. Это мой любимый вопрос. Я сначала нервничала. Теперь уже перестала. Я отношусь к Путину очень хорошо. Потому что я знаю, что сегодня ночью меня не придут арестовывать. А могли бы. Механизм ведь уже запущен, работает.

Мы живем в очень зыбкой зоне. Мир стоит непрочно. Я не считаю, что надо его еще и подпихивать в спину. Обществу и отдельному человеку нужны табу. Табу - это культурное установление, некий сдерживающий механизм. Я не из тех, кто станет его разрушать. И пусть это порой смешно и старомодно, но есть некоторые основополагающие вещи, которые я бы не стала сегодня пересматривать. Зону ответственности каждый определяет сам, изнутри.

Люди по-разному читают книги. Писатель иногда может быть совершенно неправильно понят. Гарантий никаких нет. Есть, к примеру, довольно большая очень наивная группа населения, для которой, скажем, все, что написано пером, - свято. Это люди с детским сознанием. Вообще, мы живем в период невероятной инфантилизации общества. И поэтому рассказ о том, как мило кушать вкусный суп из человечины, смущает невинные души. Я бы не хотела оказаться человеком, смущающим невинные души. Хотя предугадать, как отзовется твое слово, очень трудно.

Мне, например, несколько раз говорили: прочла твой роман и две недели ходила больная. Оказывается, книжка депрессивная. Вот зачем ты кого-то убила? А я не убивала, так выстроена жизнь. Значит, кто-то так читает. У меня совсем не было такой цели. Я бы даже сказала, цель была скорее обратная. Хотелось, чтобы звучала тема примирения, гармонизации жизни.

Ведь в этом романе я почти ничего не придумывала. Там просто есть вещи, которые не со мной происходили. Даже сны не сочиненные. Хороший, содержательный сон, который тебе что-то открывает, - вещь редкая. Открывается он не сразу. Но смысл со временем обязательно прояснится.

Вот недавно приснился замечательный сон. Во всю мою жизнь был единственный человек, которого я бы могла назвать учителем. Удивительный человек с фантастической биографией. Очень сильно меня старше. Пока он был жив - это был тот отрезок моей жизни, когда я могла подойти и спросить, как мне поступить в той или иной ситуации. Более того, и поступить так, как мне скажут. Обычно же я поступала по-своему. А на мамины восклицания, что я делаю глупость, отвечала, что это моя глупость и я ее должна сделать.

И вот он мне приснился две недели тому назад. Будто он пришел в мой дом. И мы с ним потрясающе общаемся. Когда человек давно умер, а он умер почти 30 лет назад, то в памяти остаются какие-то детали, но что-то уходит безвозвратно. Помнишь, как у него бровь росла, какие у него были руки, какую он одежду носил. И вот он пришел ко мне со всеми теми чертами, которые я в дневной, "несонной" жизни своей совсем забыла. Это было восхитительное ощущение достоверности. Я увидела его таким, каким я его уже не помню.

Разговариваем. Потом он мне говорит: "Люся, может, вы меня покормите?" И я прихожу в ужас: пришел ко мне Андрей Александрович, а я его не кормлю. Бегу на кухню, а там маленький скукоженный кусок хлеба и одно яйцо. Больше ничего нет. Я это яйцо беру и роняю. Теперь вообще уже ничего нет. Я сгораю от стыда, а он на меня смотрит с улыбкой. И я понимаю, происходит не бытовое событие. Он мне что-то сообщает о моей жизни, о моем способе жить. Я начинаю хлопотать, на этом сон кончается. Я так и не успела его покормить.

Проснулась я безумно счастливая, позвонила тут же двум людям, которые его еще помнят. Рассказала. Потому что это было абсолютное ощущение встречи. Уверена, сообщение было. Я что-то не так делаю, что-то происходит не то, если я не смогла накормить самого для меня драгоценного человека.

Причем у него не было и тени осуждения, он все время улыбался, зная, что у меня еды нет. Пройдет время, произойдет какое-то событие, и я пойму, что это значило.


- Вы несколько лет проработали завлитом в Камерном музыкальном еврейском театре. Выбор театра был случайным?
- Насколько для человека важна самоидентификация?
- Почему, на ваш взгляд, так живуч в России антисемитизм?
- Вы неоднократно повторяли, что ваши произведения - отдельные истории об отдельных людях. До какой степени отдельная личность может влиять на состояние общественного сознания?



- Да. Еврейский театр не был случайностью. Дело в том, что я девять лет не работала, книжки почитывала. Что я читала? Я читала Библию, читала всякую библеистику. Читала все, что было связано с первым веком, христианскую литературу самого первого периода. Это была очень интересная для меня область.

Однажды я зашла к подруге, театральной художнице. В это время к ней заглянул режиссер Еврейского театра. Мы пили чай, я что-то прокомментировала, и у него создалось ложное впечатление о моих познаниях. Он немедленно пригласил меня завлитом. И я попала в фантастически смешное место. Очень советское и несоветское одновременно. Это был Камерный еврейский музыкальный театр. Где ни один человек не знал языка, кроме преподавателя идиша, старого актера из театра Михоэлса. Мне удалось выучить алфавит. Это был второй подход к весу. Потому что первый раз я алфавит выучила, когда мне было лет 5 и еще был жив мой прадед. Он меня и обучил. Я не говорю про язык. Только алфавит. Большой позор моей жизни.

Театр носил такой принципиально рекламный характер. Мы должны были фактом своего существования свидетельствовать, что в Советском Союзе наличествует еврейская культура. На самом деле не только еврейской культуры не было, но не было и народа, который в состоянии был эту культуру воспринимать. Я уж не говорю, создавать. Именно там я стала потихонечку осваиваться в литературной профессии, но через 3 года я ушла.

Из театра ушла, а еврейкой остаюсь, и эта составляющая неотменима. Я с этим ничего не могу поделать. Хочу я ею быть или не хочу, деваться некуда, так получилось. В разные моменты жизни это обстоятельство воспринималось мною по-разному. В детстве, например, мне очень хотелось не быть еврейкой, вообще ничего про это не знать. Я вынуждена была идентифицировать себя как еврейка, в силу того что от меня это требовал двор.

Весь последний год я потратила на то, чтобы написать документальную книгу про человека, судьба которого абсолютно невероятна. Он умер три года тому назад. Звали его Освальд Руфайзен - брат Даниэль. Он родился в 22-м году в Галиции, в еврейской семье. Он был сионист. Извините, ему хотелось уехать в Палестину вслед за братом. Когда началась оккупация, он ушел из дома, немцы наступали быстрее, чем он отступал, и, естественно, волна его накрыла. Он не верил в то, что немцы могут убивать евреев, потому что он кончал немецкую школу, он знал, что немецкая культура самая-самая, да и папа в немецкой армии служил, в германской, в австрийской, в польской - во всех. Кстати, я тоже из кантонистов, у меня прапрадед отслужил 25 лет в царской армии.

В Белоруссии Освальд поступает на работу в полицию, скрыв свое еврейское происхождение. Ему 18 лет. Он очень хороший переводчик, и его тут же переводят в гестапо. Производят в унтер-офицеры. Он много помогает местным партизанам, предупреждает их об облавах, предупреждает жителей еврейских деревень о назначенных днях облав. Через девять месяцев работы в гестапо он организовывает побег 300 человек из гетто под Гродно. Его ловят, должны расстрелять, но его начальник - эсэсовец - его отпускает, и парень уходит в лес. Он слышит, как расстреливают тех, кто не успел уйти из гетто. У него тяжелый кризис. Кризис всех евреев, переживших Холокост: если Бог таков, то зачем он, он не нужен. Его спасают четыре монахини, живущие в разогнанном монастыре. Он крестится на третий день после того, как к ним пришел. Они не хотят его крестить, но единственный Бог, которого он может принять, это Бог страдающий, переживший то же, что эти расстрелянные люди. Через 15 месяцев он покидает монастырь, боясь, что, когда его поймают, монахинь расстреляют. Идет к партизанам, но не берет в руки ружье, моет посуду на кухне. Партизан-придурок.

В 45-м году он попадает в Кармелитский монастырь. Его принимают. Между прочим, в тот год не приняли некоего Карла Войтылу, а его приняли. С тех пор у них сохранились хорошие, теплые отношения. Насколько могут быть теплыми отношения с Папой Римским, но они какое-то время вместе работали. Семь или восемь лет он живет в Польше, служит настоятелем небольшого храма в шахтерском местечке. При этом он все время просится уехать в Израиль. Он хочет на гору Кармель.

В 1959 году он туда приезжает по закону о возвращении. Закон таков: в Израиль может приехать каждый человек, рожденный от матери-еврейки и не исповедующий иной религии. Ему гражданства не дают: какой ты еврей, ты - католик... Начинается судебная тяжба. Он проигрывает процесс, но продолжает судиться для тех, кто за ним приедет. Ему кажется, что за ним потянутся крещеные евреи, которые наконец на земле Спасителя организуют церковь, которой так давно не было. И он ее организовывает. В течение тридцати с лишним лет он служит на иврите мессу в арабской церкви. День служат арабы-католики, день служит он. Это предел экуменизма, это предел широты, но это еще не предел для него. Потому что все сорок лет он идет постоянно навстречу иудаизму. Для него важно узнать, а как верил Иисус. Как верил Спаситель? И когда он начинает исследовать эту тему, то попадает в зону иудаизма времен второго Храма.

В последние годы жизни он служит две разные службы, субботнюю, которая более всего напоминала ту службу, которая проходила в Страстной Четверг, когда Спаситель собрался со своими учениками справлять Пасху. Происходило благословение хлеба и вина - что и по сей день основное содержание еврейской субботней службы. И служба эта завершилась Словами Спасителя, которые и по сей день произносятся за всякой литургией у всех христиан - "Сие творите в воспоминание мое". Кроме тех, кто не служит литургии... В воскресные дни он служил католическую мессу, но в несколько сокращенном виде. Дело в том, что были очень важные для христиан из язычников (поначалу это были в основном греки) догматические установки, которых брат Даниэль не разделял. Для него как для еврея было очень важно понять, во что же веровал сам Спаситель. И он полагал, что идея Троицы - чужда была первохристианству, так же как и идея непорочного зачатия. У него была очень интересная аргументация. Евреи всегда считали, что продолжение рода - дело, освященное Богом, и потому евреям времен Иисуса было совершенно несвойственно подозрительное отношение к плоти. Разлад между плотью и Духом, который потом так сильно утвердился в христианстве, был чужд первохристианам. И с этой точки зрения - каждое рождение свято, каждый младенец свят, и все люди, признающие Бога Отцом и Творцом, - сыновья Божии. И с этой точки зрения Христос мог быть сыном Божиим во всей полноте, даже будучи рожденным от Марии и престарелого Иосифа. Не правда ли, звучит в высшей степени смело в устах католического священника? Принимая во внимание, что почитание Девы Марии в католическом мире ничуть не менее распространено, чем почитание Богородицы в Православии...

Освальд Руфайзен, он же брат Даниэль, был однажды у меня в доме. Я с ним виделась в 93-м году, он ехал в Польшу отмечать пятьдесят лет с того дня, когда выводил из гетто людей.

Ему было всего 73 года, когда он умер. Он просто собой нисколько не занимался, как солдат жил и умер как солдат. Все эти годы он жил в монастыре, в четыре вставал на общую молитву, молился и уходил. У него были сложные отношения с монахами, они его не очень любили. Единственный из монахов он знал иврит, водил машину и зарабатывал деньги, работая экскурсоводом. Собственно, он был мостом между монастырем и внешним миром. Он был также мостом между иудаизмом и христианством.

Это к вашему вопросу, где я стою. Хотелось бы стоять рядом с таким человеком. Это школа высшей ответственности за то, что ты исповедуешь. И вот когда ты тщишься вникнуть, и душа твоя не принимает, и ты и плечом, и ногой вышибаешь двери, и устаешь в какой-то момент. Этот человек проповедовал абсолютную свободу взаимоотношений в этой области. Поэтому у меня сейчас к иудаизму изменилось отношение, особенно когда я посидела в Стокгольме с ребятами, которые изучают Тору. Вот маленький отрывок и вокруг него комментарии с шестого века до наших дней. Студенту предлагается, прочитав всех великих комментаторов, высказать свое мнение. Это и есть обучение. То есть думать ты можешь все что угодно. А вот поступать ты должен только определенным образом. Вот заповеди, и их ты должен выполнять, не задавая вопросов.

А в области интеллектуальных поисков полная свобода. Это то, что проповедовал Даниэль. Он говорил не "ортодоксия", а "ортопраксия". То есть важно, не как ты думаешь, а важно, как ты практикуешь, как ты действуешь. Вот эта идея меня сейчас более всего занимает.

Но книжка о Руфайзене у меня пока не получилась. Это, однако, сюжет скорее жизни, чем литературы.

Проблема самоопределения, вообще определения какой бы то ни было модификации, для меня болезненна и неприятна. Я хочу, чтобы меня сегодня воспринимали такой, какая я есть, и по возможности без ярлыка. Тем более я меняюсь. 20 лет тому назад я не то думала, что думаю сегодня.

Мы очень часто бьемся над вещами, которые просто не имеют решения. По молодости лет я считала, что если сесть и хорошо подумать, то любую проблему можно разрешить. Потом приходит понимание, что есть принципиально нерешаемые вещи. Что-то вообще пустое место, а не проблема. И вот тогда максимум того, что ты можешь сделать, это подойти к проблеме справа, слева, потрогать, пощупать, развернуть с одного бока, с другого. Ты ее не разрешаешь, но ты с ней уже сживаешься. Ты знаешь, как себя, извиняюсь за выражение, позиционировать. Как себя держать перед этой проблемой.

На чем замешаны наши дремучие фобии? Я абсолютно уверена, что это нечто биологическое, посконно деревенское. Жители деревни Пупкино издревле не любят Заречных и всегда будут делить с ними межу, причал, водку... Потому наш заряд ксенофобии очень легко переадресовывается. Сколько-то лет тому назад мы более всего не любили евреев, теперь кавказцев или американцев. Лет пять тому назад я наблюдала совершенно дивную сцену в булочной.

Стою в очереди, передо мной мужчина. Бабки заводят свое: вот, понаехали, всюду кавказцы и так далее. Он молчал, молчал и, наконец, не выдержал: "Послушайте, я - еврей, я в Москве родился". - "Ой, сынок, извини". Хоть стой, хоть падай.

Сейчас у многих невеселое настроение. Говорят, вернулись старые страхи. Носом чуют в воздухе что-то знакомое, казалось, ушедшее навсегда. Но я остаюсь оптимисткой. Все-таки, смею надеяться, мы немножко изменились. Самым несчастным было поколение моих родителей. Бабушки и дедушки, родившиеся в начале века, еще что-то ухватили. У них были свои ценности, пусть иногда самые бредовые, но они были людьми независимыми, имели точку опоры.

В поколении моих родителей я реже всего встречала людей с пониманием - что есть свобода. Хуже того - с желанием быть свободными. Это ощущение было настолько забыто, что и потребности в нем не было. Я люблю шестидесятников. Их очень любят ругать, а я их люблю. Они вернули потребность свободы, осознание ее необходимости. И я сама, в каком-то смысле, младший шестидесятник. Я потому и пишу о моих любимых стариках с такой любовью и радостью, потому что это были люди, которые были, как космонавты, в своем собственном комбинезоне и в невесомости.

Это бесконечно важная вещь - персональная свобода. Как она соотносится со свободой общественной? Не однозначно, самыми разными способами. Я думаю, что новое поколение очень трудно будет заставить шагать в ногу.

Покойная Алена Бакшицкая в газете "Дом кино", году в 91-м или 92-м, написала: "Никакая власть не заставит нас жить плохо". Эти замечательные слова я воспринимаю как слоган. Мы можем жить хуже или лучше, но есть такая степень плохости, в которую, я думаю, мы уже не попадем.

Вы не согласны? Почему такая глубокая тишина?


Мария Седых, |"Общая газета"


Share this: